– Ну, брат, полно кобениться! Вот намажу, легче будет.
Борисов помог ему снять грязную, в лохмотьях, свитку. Голицын увидел мертвенно-бледное тело с красными пятнами отвратительной сыпи и отвернулся невольно. «Барышня я, что ли?» – вспомнилось ему.
А Борисов делал свое дело, как хороший лекарь: достал баночку с мазью, засучил рукава и принялся тереть. Жид стонал, корчился от боли, потому что мазь была едкая.
Когда Борисов кончил, больной долго лежал, не шевелясь и закрыв глаза, как мертвый; потом открыл их, посмотрел на Борисова и сказал, как будто продолжая разговор, только что прерванный:
– Вот вы говорили намедни, ваше благородьице: Иешу Ганоцри добро людям сделал, а я говорю: зло. Ай-вай, такого зла никто людям не делал, как Иешу Ганоцри…
– Пустое ты мелешь, Барух! Какое же зло?
– А вот слушайте, ваше благородийце, я вам скажу. Я – пес поганый, жид пархатый, а я лучше вашего знаю все, – усмехнулся он тонкой усмешкой завзятого спорщика; мешал русский язык с украинским, польским и еврейским, но такая сила убеждения была в лице его, в движениях и в голосе, что Голицын почти все понимал. – Вот гляжу я в окошечко: вот идет Лейба из Бердичева, вот идет Шмулька из Нежина, а вот идет Иешу Ганоцри. Лейба – жидок, Шмулька – жидок, все жидки одинокие, а Иешу кто?
– Иешу Ганоцри – Иисус Назарей, – шепнул Борисов на ухо Голицыну.
– Слушайте, слушайте, я вам все скажу, – продолжал старик, обращаясь уже к обоим вместе, видимо, польщенный вниманием Голицына. – Вы, христиане, не знаете, а мы, жидки, знаем, кто такой Иешу Ганоцри. Мы всю его фамилию знаем, и матку, и батьку, и сестричек, и братиков! – лукаво прищурился он и залился вдруг тоненьким смехом. – В Варшаве паночек один, такой же вот, как ваши милости, добренький да умненький, дал мне Евангелиум. «Читай, – говорит, – Барух, может, твоей душеньке польза будет». Стал я читать, да нет, не могу. «Ну, и что же такое? – говорит, – отчего не можешь читать?»
… … … … … …
Вдруг смех исчез. Он сжал кулаки и потряс ими в воздухе. Лицо исказилось, как у бесноватого.
– В Законе сказано: «Слушай, Израиль: Я есмь Господь Бог твой». А Он, человек, Себя Богом сделал! Нет хуже того зла на свете … … … … … … – возопил он с тем же святым неистовством, с каким первосвященник Каиафа разодрал некогда одежды свои перед судилищем … … … … … …
… … … … … … – Ну, что? Ведь не глуп мой жид, а? – сказал Борисов, когда они опять вышли на улицу.
– Настоящий философ, в тезку своего, Баруха Спинозу! – ответил Голицын. – Только все они чего-то не понимают главного.
– А что главное?
– Ну, этого я вам не скажу: «тут молчок, и всяк сверчок знай свой шесток», – усмехнулся Голицын.
– А я боялся, что скажете, – посмотрел на него Борисов, сначала серьезно, а потом вдруг тоже с улыбкой, и спросил:
– Вы куда?
– Домой, – ответил Голицын, чтобы узнать, не обрадуется ли он, по обыкновению, что его оставляют в покое.
– Заняты?
– Нет.
– Так пойдемте ко мне. Знаете что, Голицын? Я ведь с вами давно говорить хотел, да все боялся…
– Чего же боялись?
– Да вот, как батька мой говорит: с важными господами вишен не ешь, как бы косточкой глаза не вышибли.
– Вы так обо мне думали?
– Ну, не сердитесь. Я теперь не так…
– А как?
– Теперь, – засмеялся Борисов, – как дедуся-пасечник наш говорит: вижу по всему, что вы человек как человек, а не то, что называется пан.
– Ну и слава Богу!
– Не сéрдитесь?
– Да нет же, какой вы, право, чудак!
Голицын вдруг почувствовал, что Борисов тихонько жмет ему руку.
– Вам Бестужев говорил о Славянах?
– Говорил.
– Не поняли?
– Не совсем.
– Да ведь просто?
– Иногда простое понять труднее всего.
– Вот именно, – подхватил Борисов, – самое простое – самое трудное. Но вы понять можете: слепенького поняли и жида поняли; значит, и нас поймете…
Он говорил теперь связно и внятно, как будто совсем другой человек; и лицо – другое, новое. «Какое милое лицо, и как я его раньше не видел!» – удивился Голицын.
Борисов жил на выезде из города, у Богуславской заставы, в крошечной хатке с двумя каморками, почти без мебели. «С хлеба на квас перебивается», – вспомнилось Голицыну.
Когда они вошли, молодой человек, сидевший у окна и что-то рисовавший, с милым, грустным и больным лицом и с глазами, такими же тихими, как у Борисова, вскочил в испуге и, не здороваясь, убежал в соседнюю каморку, где заперся на ключ. Это был Андрей Иванович, брат Борисова.
Хозяин показал гостю коллекции бабочек и других насекомых, а также рисунки животных, птиц, полевых цветов и растений.
– Это все – Андрей Иванович. Не правда ли, мастер? – сказал он с гордостью.
В самом деле, рисунки были прекрасные.
– Жарко здесь, и мухи. Пойдемте-ка в сад, – предложил Петр Иванович.
Голицын понял, что он не хочет беспокоить больного брата.
У хатки не было сада, она стояла на пустыре. Перелезли через плетень в чужую дьячковскую пасеку, забрались под густую тень черешен и уселись в высокой траве на сваленные колоды ульев. За плетнем, над белой дорогой, воздух дрожал и мерцал от зноя ослепительно; а здесь, в тени, было свежо; струйка воды журчала по мшистому желобу, и тихое жужжание пчел напоминало дальний колокол.
– Ну, говорите: чего же вы не поняли? – начал Борисов.
– Цель вашего Общества – соединение славянских племен в единую республику? – спросил Голицын.
– Да. Федеративный союз, подобный древнегреческому, но гораздо его совершеннее.
– Какие же у вас средства к тому?
– Средства? Да те же, что и у вас, десятое дело, пожалуйста. Ну, там возмущенье, сверженье династии… ну, и прочее. Вы же знаете…