Александр Первый - Страница 106


К оглавлению

106

В Черниговском полку служило много бывших семеновцев, разжалованных и сосланных по армейским полкам после бунта 1819 года. Случайный бунт, вызванный жестокостью полкового командира, Меттерних представил государю как последствие всемирного заговора карбонаров – начало русской революции.

Государь не прощал бунта семеновцам, не забывал и того, что они были главными участниками в цареубийстве 11 марта. Офицеров и солдат жестоко наказывали за малейший проступок.

– Лучше умереть, нежели вести такую жизнь, – роптали солдаты.

На них-то и надеялись больше всего заговорщики.

До перевода в армию Муравьев служил в Семеновском полку.

– Что, ребята, помните ли свой старый полк, помните ли меня? – спрашивал он солдат.

– Точно так, ваше высокородие, – отвечали те, – рады стараться с вашим высокородием до последней капли крови, рады умереть!

Наблюдая за ними, Голицын убеждался воочию, что восстание не только возможно, но и неизбежно.

– Вот какой семеновцы имеют дух, что рядовой Апойченко поклялся привести весь Саратовский полк без офицеров и при первом смотре застрелить из ружья государя. Да и в прочих полках солдаты к солдатам пристанут, и достаточно одной роты, чтобы увлечь весь полк, – уверял Бестужев.

– Русский солдат есть животное в самой тяжкой доле, – объяснял он Голицыну: – мы положили действовать над ним, умножить его неудовольствие к службе и вышнему начальству, а главное, извлечь солдат из уныния и удалить от них безнадежность, что жребий их перемениться не может.

И на примере показывал, как это надо делать. Когда говорил им о сокращении службы с 25 лет на 15 или о том, что наказание палками «противно естеству человеческому», солдаты хорошо понимали его; хуже понимали, но слушали, когда он толковал им:

– Вот, ребята, скоро будет поход в Москву, где соберется вся армия, чтобы требовать от государя нового положения и облегчения для войск, ибо служба теперь чрезмерно тяжела: вас тиранят, бьют палками, занимают беспрестанными ученьями и пригонкой амуниции, а все это выдумывается вышним начальством, которое большею частью из немцев. Но о вас, так же как вообще о нижнем сословии людей, заботятся многие значительные особы и стараются о том, дабы облегчить вам жребий. Есть люди, кои сами готовы принести жизнь свою в жертву для освобождения себя, а более вас, от рабства. Если у вас духу станет, то участь ваша скоро переменится. Вам не должно унывать, но быть твердыми, и, в случае нужды, решиться умереть за свои права…

Когда же он доказывал им, что «не всякая власть от Бога», они совсем ничего не понимали.

– Точно так, ваше благородие, – соглашались неожиданно: – один Бог на небе, один царь на земле. Против царя да Бога не пойдешь!

И тут уже все слова как об стену горох. А когда опять спрашивал их:

– Пойдете, ребята, за мной, куда ни захочу?

– Куда угодно, ваше благородье! – отвечали в один голос, воображая, будто командиры задумали поход за рубеж, в Австрию, чтобы там собраться всем бывшим семеновцам, просить у царя милости, и царь непременно их помилует, возвратит в гвардию.

Доказывая, что «природа создала всех одинаковыми», Бестужев нюхал табак с фейерверкером Зюниным, целовался с вахмистром Швачкою, а тот конфузился и утирался рукавом стыдливо, как бы христосуясь.

Рядового Цыбуленко учил грамоте и долго бился с ним, пока не начал он корявыми пальцами выводить в прописи большими кривыми буквами: «Брут. Кассий. Мирабо. Лафайет. Конституция».

Иногда Голицын присутствовал на этих уроках.

– Что такое свобода? – спрашивал Бестужев.

– Свобода есть дар Божий, – отвечал Цыбуленко.

– Все ли люди свободны?

– Точно так, ваше благородие!

– Нет, малое число людей поработило большее. Свободна ли Россия?

– Никак нет, ваше благородие!

– Отчего же!

… … … … …

Цыбуленко молчал, краснел, потел и выпучивал глаза.

– Болван! Экий ты, братец, болван! – выходил из себя Бестужев. – Ну что мне с тобою делать?

– Виноват, ваше благородье! – вытягивался Цыбуленко во фронт и моргал глазами так, как будто хотел сказать: «отпустите душу на покаяние!»

– Ну, ступай. Видно, от тебя сегодня толку не добьешься. Приходи завтра.

И, чтобы утешить его, давал ему гривну меди на баню.

– И ребятам скажи, чтоб всегда приходили ко мне, если имеют какую нужду.

– Что за комедия! – смеялся Горбачевский. – Знаете, Бестужев, после французского похода один гвардейский генерал, подъезжая к полку, бывало, здоровался: «bonjour, люди!» Так вот и вы; только не поймут они вашего бонжура.

– Нет, поймут, все поймут! – не унывал Бестужев.

О том, чтобы поняли, старался полковой командир Гебель, выученик знаменитого «палочника», генерала Рота.

Густав Иванович Гебель был родом поляк и ненавидел русских, как будто мстил им за то, что сам изменил родине.

На Васильковской площади, где пролегала почтовая дорога из Бердичева в Киев, проезжие польские паны могли видеть, как соотечественник их бьет русских солдат. Бил сам командир; били урядники и фельдфебели, и эфрейторы; били так, что концы палок от побоев измочаливались.

Гебель ложился на землю, наблюдая, хорошо ли носки вытянуты; щупал у солдат под носом, «регулярно ли усы, за неимением натуральных, углем нарисованы», стягивал ремнями талии для выправки, а когда людям делалось дурно, бил их; бил их и за то, что «приметно дышат или кашляют». Приказывал им плевать друг другу в лицо. Старых ветеранов, чьи ноги исходили десятки тысяч верст, и тело покрыто было ранами, учил наравне с мальчишками-рекрутами.

106