Когда Артамон Захарович сделал вид, что не слышит, и опять заговорил о политике, Кузьмин покосился на него свирепо и произнес еще громче:
– Фанфаронишка!
– Ну, полно, Настасей Митрич, – унимал его Мазалевский и гладил по голове, как сердитого пса. – Экий ты у меня дикобраз какой! Ну чего ты на людей кидаешься, разбойничек муромский?
– Отстань, Мазилка! Терпеть не могу фанфаронишек…
– А знаете, господа, Настасьюшка-то наша человека едва не убила, – начал Мазалевский рассказывать, видимо, нарочно, чтобы отвлечь внимание и предупредить ссору.
Дело было так. Вообразив, что не сегодня-завтра – восстание, Кузьмин собрал свою роту и открыл ей цель заговора. Солдаты, преданные ему, поклялись идти за ним, куда угодно; тогда, явившись на собрание Общества, он объявил, что рота его готова и ожидает только приказания идти. «Когда же назначено восстание?» – спрашивал он. – «Этого никто не знает, ты напрасно спешишь», – отвечали ему. – «Жаль, а я думал скорее начать: пустые толки ни к чему не ведут. Впрочем, мои ребята молчать умеют, а вот юнкер Богуславский как бы не выдал: я послал его в Житомир предупредить наших о революции». – «Что ты наделал! – закричали все. – Богуславский дурак и болтун: все пересказывает дяде своему, начальнику артиллерии 3-го корпуса. Мы погибли!» – «Ну что ж, разве поправить нельзя? Завтра же вы найдете его мертвым в постели!» – объявил Кузьмин, взял шляпу и выбежал из комнаты. Все – за ним; догнали, схватили и кое-как уломали не лишать жизни глупца, которого легко уверить, что все это шутка.
– И убью! Пикни он только, убью! – проворчал Кузьмин, когда Мазалевский кончил рассказ.
– Никого ты не убьешь, Настасьюшка, ведь ты у меня добрая…
– Ну вас к черту! – продолжал Кузьмин в ярости: – если не решат и сегодня, когда восстание, возьму свою роту и пойду один…
– Куда ты пойдешь?
– В Петербург, в Москву, к чертовой матке, а больше я ждать не могу!
Саша слушал, глядел, и сердце замирало в нем так, как в детстве, когда он катался стремглав на салазках с ледяной горы, или когда снилось ему, что можно шалить, ломать вещи, бить стекла и ничего не бояться – все безнаказанно, все позволено.
– А откуда, господа, мы денег возьмем, чтобы войска продовольствовать? – спрашивал полковник Василий Карлович Тизенгаузен, щеголеватый, белобрысый немец, с такою вечною брезгливостью в лице, как от дурного запаха.
– Можно взять из полкового казначейства, – предложил кто-то.
– А погреба графини Браницкой на что? – крикнул Артамон Захарович. – Вот где поживиться: пятьдесят миллионов золотом, шутка сказать!
– Благородный совет, – поморщился Тизенгаузен с брезгливостью, – начать грабежом и разбоем, хорош будет конец. Нет, господа, это не мое дело: я до чужих денег не прикоснусь…
– Да уж знаем, небось: немцы – честный народ, – проворчал опять Кузьмин.
– Да, честью клянусь, – продолжал Василий Карлович, – лучше последнюю рубашку с тела сниму, женины юбки продам…
– Люди жизнью жертвуют, а он жениной юбкой!
Тизенгаузен услышал и обиделся.
– Позвольте вам заметить, господин поручик, что ваше замечание неприлично…
– Что же делать, господин подполковник, мы здесь не во фронте, и мне на ваши цирлих-манирлих плевать! А если вам угодно сатисфакцию…
– Да ну же, полно, Митрич…
Их обступили и кое-как разняли. Но тотчас началась новая ссора. Речь зашла о том, как готовить нижних чинов к восстанию.
– Этих дураков недолго готовить, – возразил капитан Пыхачев, командир 5-й конной роты: – выкачу бочку вина, вызову песенников вперед и крикну: «ребята, за мной!»
– А я прикажу дать им сала в кашицу, и пойдут куда угодно. Я русского солдата знаю, – усмехнулся Тизенгаузен с брезгливостью.
– Да я бы свой полк, если бы он за мной не пошел, погнал палками! – загрохотал Артамон Захарыч, как тяжелая телега по булыжнику.
– Освобождать народ палкой – хороша демокрация, – воскликнул Горбачевский. – Срам, господа, срам!
– Барчуки, аристократишки! – прошипел, бледнея от злобы, поручик Сухинов, с таким выражением в болезненно-желчном лице, как будто ему на мозоль наступили. – Вот мы с кем соединяемся, – теперь, господа, видите…
И опять, как некогда в Василькове, почувствовали все неодолимую черту, разделяющую два Общества, в самом слиянии неслиянных, как масло и вода.
– Чего мы ждем? – спросил Сухинов. – Назначено в восемь, а теперь уже десятый.
– Сергей Муравьев и Бестужев должны приехать, – ответил Спиридов.
– Семеро одного не ждут, – возразил Сухинов.
– Что же делать? Нельзя без них.
– Ну, так разойдемся, и конец!
– Как же разойтись, ничего не решив? И стоит ли из-за такой малости?
– Честь, сударь, не малость! Кому угодно лакейскую роль играть, пусть играет, а я не желаю, слышите…
– Идут, идут! – объявил Горбачевский, выглянув в окно.
На крыльце послышались шаги, голоса, дверь отворилась, и в хату вошли Сергей Муравьев, Бестужев, князь Голицын и другие члены Южного Общества, приехавшие из Лещинского лагеря.
Муравьев извинился: опоздал, потому что вызвали в штаб.
Уселись, одни – за стол посреди горницы, другие – по лавкам у стен; многим не хватило места и пришлось стоять. Председателем выбрали майора Пензенского полка, Спиридова. У него было приятное, спокойное и умное лицо с двумя выражениями: когда он говорил, казалось, что ни в чем не сомневается, а когда молчал, в глазах была лень, слабость и нерешительность.
В кратких словах объяснив цель собрания – окончательное решение вопроса о слиянии двух Обществ! – он предоставил слово Бестужеву.