Александр Первый - Страница 133


К оглавлению

133

Стала на колени, подняла глаза к небу, улыбнулась и заплакала. Лучи звезд преломлялись в слезах ее, голубые, острые, длинные, как будто сверкали уже не над нею, а в ней, как будто она и они были одно.

Плакала, молилась, благодарила Бога. «А муж-то у Каролины умер, – вдруг вспомнила. – Ну, что ж, воля Божья. У нее умер»… – «А у меня жив», – едва не подумала и ужаснулась опять: «что это, что это, Господи! Вот я какая подлая… А ведь все оттого, что слишком люблю – нельзя любить так, это грешно, за это Бог накажет… Ну, прости же, прости меня, Господи!»

Опять улыбнулась и заплакала: знала, что Бог простит, уже простил, – и все хорошо на веки веков.

Глава вторая

– У меня маленькая лихорадка, должно быть, крымская…

– С какого времени, ваше величество?

– С Бахчисарая. Приехал туда поздно вечером, пить захотелось; Федоров подал барбарису; я подумал, не прокис ли, – в Крыму жара была, – но Федоров сказал, что свеж. Я выпил стакан и лег, а ночью сделалась боль в животе ужасная; однакоже, прослабило, и я полагал, что этим все кончится. Но в Перекопе опять зазнобило, и с тех пор вот все трясет…

Подумал и прибавил:

– А может быть, и раньше, еще с Севастополя: верхом ездил в Георгиевский монастырь, в одном сюртуке; днем-то жарко, а ночью в степи ветер холодный – ну, вот и продуло.

– Значит, уже с неделю больны?

– Да, с неделю, пожалуй. А впрочем, не знаю…

– Хины принимать изволили?

– Нет, я лекарств не люблю; само пройдет.

– Как же само, ваше величество, помилуйте! Вы все забывать изволите, что, приближаясь к пятому десятку, мы уже не то, что в двадцать лет…

– Да, брат, старость не радость, это я не хуже твоего знаю. А насчет лихорадки не бойся, – пустяки, ничего не будет.

В маленькой уборной, рядом с кабинетом-спальнею, государь переодевался и умывался с дороги. Всегда любил холодную воду для умыванья, но теперь попросил теплой: должно быть, боялся, чтоб озноб не усилился. Волконский, с полотенцем через плечо, лил ему из кувшина воду на руки. Бывший начальник главного штаба, теперешний императрицын гофмаршал, генерал-адъютант, князь Петр Михайлович Волконский часто служил государю камердинером. Тридцать пять лет был ему дядькою, сопровождал его во всех путешествиях, видел во всех состояниях души и тела, самых торжественных и самых унизительных. Государь не баловал князя. «Что я терплю от него, этого никто себе и представить не может», – говаривал Волконский и много раз хотел выйти в отставку, но все не выходил; был слаб и добр; любил его, жалел, как старая няня – дитя свое.

Жалел и теперь: видел, что он очень болен и только, по обыкновению, скрывает болезнь, перемогается.

– Эк, начадили! – сказал государь, вытирая руки полотенцем и глядя в окно на дымное зарево иллюминации.

– К приезду вашего величества.

– Верноподданные! – поморщился государь с брезгливостью. – Ну, а тут у вас что?

– Все слава Богу.

– Императрица как?

– Тоже, слава Богу, здоровы, только по вас очень соскучились.

Устал от умывания, присел, держа в руках полотенце, забыл его отдать Волконскому и опустил голову на руку: по этому движению видно было, как он болен.

– Лечь бы изволили, а ее величество я к вам попрошу…

– Нет, что ты? Напугаешь. Пожалуйста, братец, не говори ей.

– Да ведь сами увидят…

– Пусть видит, а ты не говори. Зачем беспокоить? Сказано, вздор: отлежусь и буду здоров… Ну, давай же сюртук. Надо к ней, – ждет небось.

Волконский подал сюртук; государь надел, взглянул на себя в зеркало поспешно и неуверенно, как больные глядят, провел щеткою по волосам, зачесанным вверх, от висков на плешивый лоб, застегнулся, оправил сюртук, чтобы складок не было, и пошел; и по тому, как шел, согнувшись, сгорбившись, опять видно было, что очень болен. Волконский, глядя ему вслед, бормотал себе что-то под нос, как старая няня, которая смотрит на больного ребенка с ворчливою нежностью.

Императрица ждала государя к пяти часам, по маршруту; но прошло пять, шесть, семь, половина восьмого, а его не было; наконец, без четверти восемь увидела в окно коляску, которая ехала шагом, с поднятым верхом. Уж не пустая ли? Нет, вот он, в теплую шинель закутан, ноги прикрыты медвежьей полостью. Никогда не ездил шагом. Не случилось ли чего-нибудь? Не болен ли? Хотела бежать навстречу, но не посмела: он не любил, чтоб здоровались с ним, когда еще не умылся. Решила ждать, сидела одна у себя в кабинете, прислушиваясь, как столовые часики – фарфоровый пастушок со сломанною ручкою – тикают да тикают. Каждая минута казалась вечностью. Наконец позвала секретаря своего, Лонгинова, и велела ему пойти узнать, что случилось. Лонгинов пошел и пропал. Вспомнилось ей, как во время наводнения так же посылала его, и он так же пропал. Сил больше не было ждать; встала, пошла к двери. В эту минуту послышались шаги: он! он!

Ничего не помнила, не видела, не слышала, – только чувствовала, что он с нею.

– Lise, наконец-то! Ну, слава Богу, слава Богу!

Всегда, бывало, чувствовала себя счастливее, чем он, в такие минуты свиданий, и в этом неравенстве была капля отравы; теперь ее не было: первый раз в жизни почувствовала, что оба они одинаково счастливы.

Опомнилась и посмотрела на него внимательно.

– Больны?

– Пустяки, не стоит об этом думать: завтра буду здоров… Ну, а вы как?

Не ответила и посмотрела на него еще внимательнее: «да, похудел, осунулся; но ничего; насколько было хуже в прошлом году, когда начиналась рожа на ноге, а теперь ничего, ничего не будет»…

– Ну, право же, Lise, – ничего не будет, – проговорил он, как будто угадал ее мысли; улыбнулся ей – и она опять забылась, прижалась к нему, закрыла глаза с блаженной улыбкой; не могла быть несчастною: он с нею – и все хорошо на веки веков.

133