– Верный слуга? – произнес наконец.
– Точно так, ваше величество! – ответил Николаев, и в глазах его засияла восторженно-влюбленная преданность. – Об одном Бога молю: жизнь положить за ваше величество…
– Ну, вот ты какой хороший… Спасибо, голубчик! Помоги тебе Бог! Дай перекрещу.
Николаев стал на колени и заплакал; государь обнял его и тоже заплакал.
В тот же день вечером он лежал у себя в кабинете. Государыня сидела рядом, как всегда, с книгою и, как всегда, не читая, смотрела на него украдкою.
– Отчего у вас глаза красные, Lise?
– Голова болит. Рано закрыли печку в спальне; должно быть, угорела.
Сконфузилась, лгать не умела; глаза были красны, потому что плакала. Он посмотрел на нее и подумал: «Не сказать ли всего? Нет, поздно… И зачем мучить? Вон у нее какие глаза, – как у той загнанной лошади с кровавою пеною на удилах. Бедная! Бедная!»
– Дайте руку.
Поцеловал руку и улыбнулся.
– Ну, полно, полно, будьте же умницей!
Виллие готовил питье в стакане, подошел к нему и подал.
– Что это?
– Несколько капель acidum muriaticum. Вы на дурной вкус во рту жаловаться изволите, так вот, прочистит.
Государь молча отвел руку его; но Виллие опять подал.
– Извольте выпить, ваше величество!
– Не надо.
– Прошу вас, выпейте…
– Не надо! Ступай прочь!
Виллие продолжал совать стакан. Государь схватил его и бросил на пол.
– К черту! Убирайтесь все к черту! Убийцы! убийцы! отравители! – закричал он, и лицо его, искаженное бешенством, сделалось похоже на лицо императора Павла I.
Государыня выбежала из комнаты. Виллие отошел и закрыл лицо руками. Егорыч, ползая по полу, подбирал осколки стекла.
Государь упал в изнеможении на подушки и несколько минут лежал, не двигаясь; потом взглянул на Виллие и сказал:
– Яков Васильич, а Яков Васильич, где же ты? Поди сюда. Ну, не сердись, помиримся… Как же ты не видишь, что я имею свои причины так действовать?
– Какие же причины, ваше величество? Если вы мне не доверяете, позовите другого врача. Но не могу, не могу я видеть, как вы себя убиваете…
Заплакал. Государь посмотрел на него с удивлением: никогда не видел его плачущим.
– Послушай, мой друг, я не хуже твоего знаю, что мне вредно и что полезно. Мне нужно только спокойствие…
Помолчал и прибавил по-французски:
– Обратите внимание на мои нервы, они очень расстроены. Не раздражайте же их пустыми лекарствами…
Виллие ничего не ответил и задумался.
– Замучил я тебя, Яков Васильич, – улыбнулся государь своей доброй улыбкой и пожал ему руку. – Скажи Тарасову, пусть посидит у меня, а ты ступай отдохни.
«Не верит мне», – подумал Виллие и обиделся; но заглушил обиду: любил, жалел его, так же как Волконский и Анисимов.
– Ваше величество, лечитесь у кого угодно, – только, ради Бога, лечитесь! Ну, если не хотите лекарств, можно кровь пустить…
– Кровь пустить? – повторил государь и посмотрел на него, усмехаясь. – А тебе не страшно?
– Что же тут страшного? Пустое дело…
– Пустое дело – кровь? – продолжал государь усмехаться. – Страшно видеть кровь человеческую, а кровь царя – еще страшнее? Или все равно – одна кровь?.. Знаю, брат, ты мастер кровь пускать. Дело мастера боится, но есть дела, которых сам мастер боится… Нет, не надо крови!
Сложил руки молитвенно и прошептал:
– Избави мя от кровей, Боже, Боже, спасения моего!
И опять посмотрел на него.
– Какое дело, мой друг, какое ужасное дело! – произнес так, что Виллие подумал: «бредит», – потихоньку встал, вышел и послал к нему Тарасова.
– Я ни за что не отвечаю, – говорил Виллие Волконскому. – Все идет худо, и надо ждать самого худшего. Никого не хочет слушаться. Упрям…
Едва не повторил слова Наполеона: «упрям, как мул».
– Самодержавный, – да ведь болезнь еще самодержавнее. И что с ним? Что с ним? – прибавил задумчиво: – если бы только знать, что с ним такое?..
– Не лихорадка, вы думаете? – спросил Волконский.
– Нет, я не о том, – возразил Виллие: – тут не болезнь, не только болезнь…
Говорили в проходной зале-приемной, рядом с кабинетом государевым. Было темно, и в самом темном углу государыня, стоя лицом к стене, плакала. Они ее не видели. Она прислушалась и вдруг перестала плакать; вышла потихоньку из комнаты и прошла к себе в кабинет; легла ничком на диван, уткнув лицо в подушку. Все застыло в ней, окаменело, замерло.
«Что с ним? Что с ним? Заговор! Тайное Общество, – вот что. А я и забыла, о себе думала, а о нем забыла. Он умирает от этого, и я ничего, ничего, ничего не могу сделать!»
Вдруг вспомнила, как в ту последнюю ночь перед его возвращением из Крыма была счастлива и, глядя на звезды, плакала, молилась, благодарила Бога. Да, Бог наказывает ее, за то что она слишком любит. Но зачем же именно тогда, когда она была так счастлива? Зачем? За что?
Следующие три дня, от 11 до 13 ноября все было по-прежнему; опять ни хуже, ни лучше, или то хуже, то лучше. Болезнь играла с ним, как кошка с мышью. Все еще утром вставал, одевался, но уже ходил с трудом и большую часть дня лежал на диване. Видимо, слабел. Жар не прекращался. Лихорадка из перемежающейся сделалась непрерывной. О febris gastrica biliosa доктора уже не говорили, боялись горячки; особенно пугала их сонливость больного; не позволяли ему много спать, будили.
– Не будите меня, дайте поспать, – просил он жалобно. – Оставьте меня в покое, ради Бога, оставьте! Мне нужно только спокойствие. И мне так хорошо, спокойно…
И опять засыпал.
«А ведь это смерть? – подумал однажды. – Ну, что ж, смерть так смерть, и слава Богу!»
Страха не было, а было разрешение, освобождение последнее; была надежда бесконечная, тот зов таинственный, который слышался ему когда-то в кликах журавлиных и в падении кометы стремительном.