Александр Первый - Страница 148


К оглавлению

148

– Да, пожалуй… А вы говорили Дибичу?

– Говорил.

– Ну, что же?

– Да вы сами знаете его. Дует свой пунш и ухом не ведет. «С меня, – говорит, – и так дела довольно: некогда мне заниматься бабьими сплетнями». Но посудите, князь: это чести моей касается и памяти моего благодетеля. Я этого так оставить не могу. Прошу ваше сиятельство, по прибытии государя наследника, доложить немедленно…

– Да, да, конечно… Только бы приехал! Только бы приехал! – простонал опять Волконский.

– А что, разве не скоро?

– Ничего не известно. Курьера за курьером шлю, и все ответа нет. Сегодня и Дибич с минуты на минуту ждет. Хотел быть здесь, да что-то не идет. Уж не послать ли за ним?.. А вот и он, легок на помине.

Открылась дверь из погребальной залы, и повеяло оттуда ледяною стужею, как будто замороженная мумия дохнула смертным холодом.

– Ну что, ваше превосходительство, какие новости? – поднялся Волконский навстречу Дибичу.

Тот ничего не ответил, подошел к столу, где всегда стояла для него бутылка рому, налил, выпил и тяжело опустился в кресло у камина. В движениях его, кособоких, ползучих, как у краба, который под камень прячется, в искаженном лице («вся рожа накосо», – вспоминал впоследствии Волконский), в рыжих волосах взъерошенных и в бегающих глазках было что-то зловещее.

«Уж не пьян ли?» – подумал Волконский.

– Какие новости? – проговорил, наконец, Дибич сдавленным голосом и расстегнул воротник мундира, как будто задохся. – А вот какие: курьер из Варшавы вернулся ни с чем…

– Как ни с чем?

– А так, что поворот от ворот: депеш моих не распечатали и курьера не приняли, тотчас же ночью спровадили вон из города, запретив, чтобы с кем-нибудь виделся…

– Что вы говорите? Что вы говорите? – воскликнули вместе Виллие и Волконский.

– Не верите, господа? Я и сам не поверил. Да вот прочесть не угодно ли?

Дибич подал письмо. Волконский стал читать и побледнел.

– Что такое? Что такое, Господи?

Виллие тоже прочел, и лицо у него вытянулось.

Письмо было от великого князя Константина Павловича. Он сообщал, что, с соизволения покойного государя императора, уступил право свое на наследие младшему брату, великому князю Николаю Павловичу, в силу рескрипта его величества от 2 февраля 1822 года.

...

«Посему ни в какие распоряжения не могу войти, а получите вы оные из С.-Петербурга, от кого следует. Я же остаюсь на теперешнем месте моем и нового государя императора таким же, как вы, верноподданным. А засим желаю вам лучшего».

– Какой же рескрипт? – спросил Виллие, опомнившись.

– Не могу знать, – ответил Дибич.

– Государь ничего не говорил вам?

– Ничего.

– Но последняя воля?..

– Последняя воля его не известна.

– Как же перед смертью не вспомнил?

– Да вот не вспомнил, – должно быть, забыл.

– И вы забыли?

– Я? Нет, я не забыл, я имел честь докладывать его сиятельству неоднократно, – злобно посмотрел Дибич на Волконского. Но тот ничего не ответил: сидел, как в столбняке.

– Что такое? Что такое, Господи?.. – шептал, точно бредил; вдруг вскочил, всплеснул руками и вскрикнул: – А присяга-то как же, присяга-то?..

– Ну, что ж. Вчера присягнули одному, завтра присягнем другому. С присягой, видно, не церемонятся, – усмехнулся Дибич, и лицо его еще больше перекосилось. – Только вот примет ли Николай Павлович корону, это ведь тоже еще не известно… Ну, а пока – междуцарствие. Государь умер, наследника нет, и не известно, чья Россия…

Дибич встал, подошел опять к столу, налил и поднял стакан:

– Честь имею поздравить, господа, с двумя государями… или ни с одним…

И выпил. Виллие хотел что-то сказать, но Дибич остановил его:

– Стойте, еще не все, это сюрприз – номер первый, а вот и номер второй. В бумагах покойного я нашел донос о политическом заговоре обширнейшем, распространенном в войсках по всей империи. Не сегодня завтра начнется революция. Может быть, уже и началась где-нибудь, а мы тут сидим и не знаем…

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – пролепетал Волконский и хотел еще что-то прибавить, но язык отнялся, голова закинулась, лицо помертвело: он лишился чувств.

– Э, черт! Этого еще недоставало, – проворчал Дибич. – Что с ним? Удар, что ли?

Когда Виллие смочил ему виски водою, развязал галстук и дал понюхать соли, Волконский очнулся, но размяк, раскис окончательно.

«Калоша старая!» – подумал Дибич с презрением.

Вдруг обе половинки двери из уборной с шумом распахнулись, высунулась голова Егорыча внезапно, как будто нечаянно, но тотчас же спряталась, и, шурша шелковой рясой, вошел в комнату о. Алексей, такой величавый, благообразный и торжественный, что никто не подумал бы, что он с пьяным лакеем у дверей подслушивал. Проходя мимо сидевших у камина трех собеседников, поклонился низко, почтительно. Не до него им было, но если бы вгляделись пристальней в лицо его, то увидели бы, что он усмехается в свою белую бороду такой язвительной усмешкой, как будто хочет сказать:

– Ну, вот вам и шиш под нос!

В тот же день и час выходил за таганрогскую заставу, по большому почтовому екатеринославскому тракту человек лет под пятьдесят, с котомкой за плечами, с посохом в руках и образком Спасителя на шее, белокурый, плешивый, голубоглазый, сутулый, рослый, бравый молодец, какие бывают из отставных солдат; лицом на государя похож, «не так чтобы очень, а сходство есть», как сам покойный говорил Егорычу; бродяга бездомный, беспаспортный, родства не помнящий, один из тех нищих странников, что по большим дорогам ходят, на построение церквей собирают.

148