Пестель вяло расспрашивал о Лещинском лагере, о соединении Славян с Южными, о клятве.
– И вы клялись, Голицын?
– Клялся.
– Зачем же, если нельзя исполнить?
– Почему нельзя.
– Вы сами знаете: нельзя сделать второго шага без первого, – пока государь жив, никто не начнет… А вы опять торопитесь, Голицын, погостить у меня не хотите?
– Не могу, ехать надо.
– Экий непоседа! Куда же теперь?
– В Киев.
Пестель посмотрел на него в упор, как будто хотел что-то сказать, но не сказал. Голицын потупился. Опять замолчали с осторожностью, с неловкостью.
– Одного я в толк не возьму, – начал Пестель после молчания: – почему не арестуют нас? Мы тут сидим и дрожим, бумаги жжем, хороним, а может быть, все попусту. Ведь вот уже три месяца, как заговор открыт, и сколько доносчиков – Шервуд, Витт, Майборода (да, и он, вы были правы), – а все целы, ни одного ареста. Чего ж они ждут? О чем думают? Ловушка, хитрость или… или сумасшествие?.. Помните, Голицын, вы говорили тогда, что идти к государю с повинною, ждать от него милости – не подлость, а просто сумасшествие?..
Опять не кончил, замолчал, как будто о чем-то задумался, и начал о другом:
– А государь очень был болен?
– Он и теперь болен.
– Кажется, лучше теперь?
– Нет, опять хуже.
– Разве? Ну, все равно, будет здоров. Маленькая лихорадка, пустяки…
Пестель бросил в огонь последний листок; он догорел; догорала и лампа: должно быть, масло кончилось. Все чернее черные тени в углах, все бледнее бледные призраки в окнах.
Дверь из кабинета в соседнюю большую темную комнату была открыта, и оттуда слышались, как всегда по ночам в опустелых домах, слабые шорохи, шепоты, шелесты, треск и скрип половиц, как будто ходил по ним кто-то, крадучись.
– Мыши да дерево сухое от погоды скрипит, – сказал Пестель, когда Голицын оглянулся на один из этих шорохов. – Савенко говорит, – привидения, но я ничего не видел. А дверь открываю нарочно: ежели закрыть, то кажется все, что кто-то подслушивает… шпионы, «шпигоны». Должно быть, от нечистой совести…
А лампа все гасла да гасла; пламя задрожало, вспыхнуло в последний раз и потухло; только слабый отблеск догоравшего камина освещал комнату.
– Эй, Савенко, Савенко! – крикнул Пестель. – Сколько раз говорил я тебе, чтобы на ночь лампу доливал! Не слышит, подлец, теперь его не разбудишь и пушками…
– Послушайте, Пестель, – вдруг начал Голицын, как будто в темноте легче стало говорить, чем при свете, – я вам давеча неправду сказал: я еду не в Киев…
– А куда же?
– В Таганрог.
– В Таганрог? К государю?
– Да, к государю.
– Вот что! – удивился Пестель, но как будто не очень. Лица его Голицын почти не видел, но слышал по голосу, что он усмехается.
Курьер, отправленный Дибичем по повелению государя, долго не мог отыскать Голицына, потому что тот все время был в разъездах – в Тульчине, в Житомире, в Киеве, а когда отыскал наконец в селе Кирнасовке, то не хотел отпустить, требуя, чтобы он ехал с ним. Но генерал Юшневский поручился за него, и курьер поскакал вперед, а Голицын выехал вслед за ним тотчас же и, хотя Линцы были ему не по дороге, – не захотел нарушить слова, данного Пестелю, заехать к нему еще раз перед началом действий, а что теперь начало или конец всего, – предчувствовал.
– Так вот что, в Таганрог, к государю, – повторил Пестель все с тою же усмешкою в голосе. – Отчего же раньше не сказали? Чудаки мы с вами, право: точно в жмурки играем. А ведь я знал, Голицын, что вы в Таганрог едете…
– Знали, Пестель?
– Ну, пожалуй, и не знал, а так, будто предчувствовал. С этим и ждал вас, все думал об этом, только об этом и думал. Ведь мы того разговора не кончили, о подлости… или сумасшествии. А надо бы кончить, – не подлецы же мы с вами, в самом деле, и не сумасшедшие. А уж если непременно одно из двух, так пусть лучше сумасшедшие, не так ли, а?..
Голицын молчал и, не глядя на Пестеля, чувствовал, что взор его тяжелеет на нем невыносимою тяжестью.
– Ну, так вот что, Голицын, – начал он вдруг изменившимся голосом: – поедемте вместе…
– Вместе? Куда?
– В Таганрог.
– Зачем?
– Будто не знаете?..
Голицын знал, – но вдруг стало ему страшно, как во сне; все хотел и не мог вспомнить что-то о Софье, о государе и о том, что мучило все эти месяцы: «Убить надо, но пусть не я, а другой».
– Вы тогда сказали, – продолжал Пестель, – что мы с вами квиты: оба знаем, что надо делать, и не делаем, не можем, – значит, подлецы оба. Но ведь это вы сказали мне из жалости, а себе не скажете?.. Ну, не надо, не надо, ничего не будем решать, – только вместе поедем, посмотрим, попробуем… Не отказывайте, Голицын, не отказывайте! – повторял он с мольбою грозящей, и взор его все тяжелел, тяжелел невыносимою тяжестью. – Не хотите?.. – прошептал и приблизил лицо к лицу его.
«Если он сейчас в лицо мне плюнет, то будет прав», – подумал Голицын.
– Хорошо, поедемте, – сказал и почувствовал, что не только сказано, но и сделано что-то невозвратимое: убьет или не убьет, – все равно что убил.
– Ну, слава Богу, слава Богу! Я так и знал, что не откажете, – вздохнул Пестель с облегчением.
И опять молчание, только волчий вой в трубе да в соседней комнате – шелесты, шорохи, шепоты, треск и скрип половиц, как будто ходит кто-то крадучись. Шаги послышались так явственно, что оба вдруг оглянулись и увидели, что кто-то весь в белом стоит в дверях: не один ли из тех бледных призраков, что проносились мимо окон, вошел в дом?
– Кто это? Кто это? – вскрикнули оба.
– Это вы, Пестель? – сказал по-французски стоявший в дверях.