Рылеев хотел что-то сказать, но не было голоса: душная тяжесть навалилась на него, как в бреду.
– А знаете, ведь это ужасное дело, – заговорил опять из темноты тот же призрачный голос: – мы тут с вами, как лавочники на счетах, а ведь это кровь…
Мысли у Рылеева путались; не знал, кто это, – он ли сам думает, или тот говорит.
– Да ведь как же быть? С филантропией не только революции не сделаешь, но и шахматной партии не выиграешь. Редко основатели республик отличаются нежною чувствительностью… Не знаю, как вы, а я уже давно отрекся от всяких чувств, и у меня остались одни правила. И в Писании сказано: никто же возложа руку свою на рало и зря вспять, не управлен есть в царствие Божие…
Рылееву вспомнилось, как эти самые слова говорил он Бестужеву. Да кто же это? Пестель? Какой Пестель? Откуда взялся? Вошел прямо с улицы. Может быть, совсем и не Пестель, а черт знает кто?
Рылеев с усилием встал и пошел к двери.
– Куда вы?
– За лампой. Темно.
Вернулся в кабинет с лампою. При свете Пестель оказался настоящим Пестелем. Опять заговорил о чем-то. Но Рылеев уже не отвечал и почти не слушал; думал об одном: поскорей бы гость ушел. Голова кружилась; когда закрывал глаза, то мелькали белые руки по красному полю.
– Нездоровится вам? – наконец заметил Пестель.
– Да, немного, голова болит… Ничего, пройдет. Говорите, пожалуйста, я слушаю.
– Нет, зачем же? Я вас и так утомил. Лучше зайду в другой раз, если позволите. Да мы, кажется переговорили уже обо всем.
Вышли в столовую.
– Не знаете ли, Кондратий Федорович, – сказал Пестель, прощаясь, – где бы тут у вас в Петербурге шаль купить?
– Какую шаль?
– Обыкновенную, турецкую или персидскую. Для подарка.
– Не знаю. Надо жену спросить. Натали, поди сюда, – крикнул он в гостиную.
Вошла Наталья Михайловна. Рылеев представил ей Пестеля.
– Вот Павел Иванович спрашивает, где бы турецкую шаль купить.
– А вам для кого, для пожилой или молоденькой? – спросила Наталья Михайловна.
– Для сестры. Ей семнадцать лет.
– Ну, тогда не турецкую, а кашемировую, легонькую. Я намедни у Айбулатова, в Суконной линии, видела прехорошенькие блё-де-нюи, со звездочками. Нынче самые модные…
Пестель спросил номер лавки и записал в книжечку.
– Только смотрите, торговаться надо. Умеете?
– Умею. В английском магазине намедни эшарп тру-тру купил за двадцать пять и блондовых кружев по девяти с половиной за аршин. Не дорого?
– Ну и не дешево, – засмеялась Наталья Михайловна: – мужчинам дамских вещей покупать не следует.
Промолчала и прибавила с любезностью:
– Сестрица с вами живет?
– Нет, в деревне. У меня их две. Уездные барышни. Петербургских гостинцев ждут не дождутся. Каждой надо по вкусу, – вот по лавкам и бегаю…
– Избаловали сестриц?
– Что поделаешь? Они у меня такие красавицы, умницы. Особенно старшая. Мы с нею друзья с детства. Меня вот все в полку женить хотят. А по мне, добрая сестра лучше жены…
– Ну, влюбитесь – жéнитесь.
– Да я уж влюблен.
– В кого?
– Да в нее же, в сестру.
– Ну, что вы, Бог с вами! Разве можно?..
– Еще как! – улыбнулся Пестель, и опять лицо его помолодело, похорошело.
Но Рылееву почудилось в этой улыбке что-то робкое, жалкое, как в улыбке тяжелобольного или бесконечно усталого. Понять – значит решить, сказать – значит сделать, – полно, так ли? Счет убийств по пальцам и эшарп тру-тру; чувств не имеет, а в сестрицу влюблен. Не такой же ли и он мечтатель, как все они, – только лжет искуснее? Не говорит ли больше, чем делает? «Наполеон без удачи…» – усмехнулся Рылеев и решил окончательно: «он враг; или я, или он».
Пестель ушел. Подали ужин. Рылеев ничего не ел и лег спать. Наталья Михайловна проверила счет по хозяйству, помолилась и тоже легла.
Как всегда перед сном, говорила мужу о делах: о продаже сена и овса в подгородной деревушке Батове, Рождествене тож, о переводе мужиков с оброка на барщину, о недоимках, о мошеннике-старосте, о взносе семисот рублей процентов в ломбард, о взятке секретарю в Сенате по тяжебному делу матушки. Наконец заметила, что он ее не слушает.
– Спишь, Атя?
– Нет, а что?
– Как что? Я говорю, а ты не слушаешь… Так вот всегда! Ни до чего тебе дела нет, кроме Общества. Но если тебе Общество дороже всего, так и скажи прямо. Ведь ты не один. «Конституция, революция, республика», – а мы-то с Настенькой чем виноваты?..
Говорила плачущим голосом; подождала, не ответит ли. Но он молчал.
– Ну, подумай, Атя: ведь, если что, не дай Бог, случится с тобой, я не вынесу! Так и знай, погубишь и меня и Настеньку…
– Наташа, – сказал он, сердито переворачиваясь с боку на бок, – сколько раз просил я тебя не говорить пустяков. Ну, какое там Общество! Одни разговоры… Можешь быть спокойна: ничего со мной не будет… Ну, полно же, полно, дружок, не мучай себя, не расстраивай, спи с Богом.
– Ах, Атя, Атечка, родненький!.. Ну, что тебе, что тебе это Общество? Ведь сколько можно и так добра сделать! Ведь какой ты у меня умница, какие стихи пишешь, как начальство тебя любит! Ушел бы совсем от них. Зажили бы тихо, смирно, счастливо. Ну, чего еще нужно, Господи!..
Он обнял ее молча, с нежностью. Затихла, еще несколько раз тяжело вздохнула, как маленькие дети, когда засыпают, наплакавшись, и скоро услышал он знакомый, смешной, тоненький храп. В первые дни после свадьбы, когда он восхвалял ее в стихах:
Краса природы, совершенство,
Она моя! она моя!
– удивлял и огорчал его этот храп; а теперь сладко баюкал, как старая детская песенка.
Но сегодня и под эту песенку долго не мог уснуть. Было душно от натопленной печки, от пуховиков двуспальной постели, от собственного жара и жаркого тела Наташи, от этих милых, слабых сонных рук, которые обвили его, сковали, как тяжкие цепи.