– Не лгите, хоть теперь-то не лгите! Во второй раз не обманете. Дурак я вам дался, что ли? Говорите лучше прямо: что вам от меня нужно?
– Покайся, останови книги богопротивные, в коих сеется разврат и революция, – начал было Фотий.
– Да сколько же раз мне вам повторять: не могу я ничего остановить! Не меня обвиняйте, а государя.
– Ну, так поди к царю, стань перед ним на колени и скажи, что сам делал худо и его…
– Как вы смеете, – вдруг закричал Голицын и затопал ногами, – как вы смеете говорить так о государе императоре? В революции других обвиняете, а сами же – революционист отъявленный…
– Аз есмь раб Господа моего, Иисуса Христа, послан тебя обличить, да покаешься! – закричал и Фотий. – Предстану с тобою на Страшном суде, обличу, сокрушу, осужу в геенну огненную!
Оба кричали. Анна слушала из-за дверей в ужасе: «Ох, подерутся!»
– Ну, с вами, отец, не сговоришь, – попятился Голицын к лестнице, думая уже только о том, как бы уйти от греха. – Нога моя здесь больше не будет, так и доложу государю. Честь имею кланяться…
– Стой, погоди! Так не уйдешь, не отвертишься! Се, аз простираю руку мою…
– Пустите же, пустите! – кричал Голицын в испуге, стараясь вырвать руку, но Фотий не пускал: одной рукой держал князя, другою поднял крест, и так страшно было лицо его, что вдруг показалось Голицыну, что он сейчас ударит его крестом, как ножом, – убьет.
– Се, аз руку мою простираю к небу, и суд Божий изрекаю на тя и на всех! Много ли вас? Тьмы ли тем бесчисленные? Выходите все! Да поразит вас всех Господь! Отлучаю! Извергаю! Проклинаю! Анафема!
Голицын побледнел. «Сумасшедший!» – промелькнуло в голове его, точно так же, как намедни у государя. Последним отчаянным усилием вырвал он руку и пустился бежать; вверх по лестнице и через все покои дома бежал так быстро, что на груди его орденская звезда прыгала и фрачные фалды развевались.
Фотий гнался за ним: лицо искаженное, глаза горящие, волосы дыбом – хорек бешеный.
Келейник разинул рот и присел от ужаса. Синодский чиновник Степанов, похожий на старого сома (это он корректурные листы Госнеровой книги выкрал), остолбенел и глаза выпучил. А когда бежали они через большую парадную залу с портретами царских особ, то казалось, что и они все, – от Петра I, который начал, до Павла I, который завершил плен церкви властью мирской, – смотрели с удивлением на невиданное зрелище: как обер-прокурор Синода, око царево, от церкви отлучается.
– Анафема! – гремел Фотий вслед убегавшему. – Будь ты проклят! Бога не узришь, снидешь во ад! И все с тобою, все прокляты! Анафема! Анафема! Анафема всем!
Анна бежала за Фотием и ловила его за полы.
– Отец! Отец!
Уже Голицын добежал до сеней. Фотий не отставал: казалось, готов был выскочить на улицу. Но Анна успела его догнать, охватила руками, повисла у него на шее.
В последний раз закричал, завизжал он осипшим голосом: «Анафема!», – и повалился на руки подскочивших слуг, которые перенесли его в залу и усадили в кресло, бьющегося в припадке, рыдающего и хохочущего.
Совершилось пророчество; от Фотия потрясся весь град св. Петра: анафема Голицыну, обер-прокурору Синода, тридцатилетнему другу цареву, – анафема самому царю.
Все ожидали, что-то будет? Ходили слухи, что царь гневен. Анне казалось, что вот-вот схватят Фотия и сошлют в Сибирь. Заболела от страха.
– Небось, Аннушка! Что мне обер-прокурор? Блоха, ее же убивает пес трясением ушей. С нами Бог! Господь сил с нами! Кто против нас? – храбрился Фотий, но тоже робел.
Мая 15-го, в день Вознесения, сидел он у постели больной Анны и утешал ее, советовал, не прибегая к помощи медиков, немцев поганых, натереть с молитвою все тело оподельдоком:
– Помни, в зеленых банках худой, а самый лучший – в белых. Натрешься – все как рукой снимет.
Говорил также, чтобы развлечь ее, о колоколе большом, в 2000 пуд весом, во имя Купины Неопалимой, который собирался отлить для Юрьевской обители из дешевой краденой меди.
– Сколь приятен будет звон и утешителен!
Но Анна не слушала, думала все об одном: как придут, схватят и увезут батюшку.
Постучался келейник у двери и подал письмо.
– От кого? – спросила Анна.
– От митрополита, – ответил Фотий, распечатывая дрожащими пальцами.
У Анны сердце захолонуло: уж не о ссылке ли указ?
Вдруг Фотий вскочил, захлопал в ладоши и запел по-церковному.
– Аллилуия! Аллилуия! Аллилуия! Слава Тебе, Христе Боже наш, слава Тебе! Ад сокрушен, сатана побежден! Пало мирское владычество над церковью! Министр наш един – Иисус Христос! Слава Фотию! Слава Господу! Слава Аракчееву!
Анна смотрела и не верила глазам своим: батюшка поднял рясу и притопывал, как будто собираясь плясать.
– Восстань, дщерь, – воскликнул он, схватив ее за руку: – ничего, небось, поясница пройдет и оподельдока не надобно, вот оподельдок наш божественный! – махал письмом. – Восстань с одра, пой, пляши, девонька!
– Что вы, что вы, отец! Я же не одета…
– Бог простит, не стыдись, пляши во славу Господа!
– Да что, что такое, батюшка миленький, что с вами? – говорила, бледнея от ужаса, Анна: ей казалось, что он сошел с ума.
– А вот что, – бросил ей Фотий письмо, – читай!
Митрополит извещал его о только что подписанном указе: обер-прокурор Св. Синода, князь Голицын, отставлен от должности; министерство духовных дел уничтожено; Синоду быть по-прежнему.
И опять все затаило дыхание, притихло, пришипилось. От государя ни слуху, ни духу, как будто забыл он о Фотии.
Наконец 13 июня, поздно вечером, пришло в Лавру высочайшее повеление явиться Фотию на следующий день в Зимний дворец.