Идучи с ней, говорил о потопе, как о забавном приключении, вроде дождика во время увеселительной прогулки с дамами.
– Все кричат: ужас! ужас! А я говорю: помилуйте, господа, нам ли, старым солдатам, тонувшим в крови, бояться воды?
Вошли в Белую залу.
За столом, у стеклянной двери, выходившей на Неву, сидел государь, согнувшись, сгорбившись, опустив голову и полузакрыв глаза, как человек очень усталый, которому хочется спать.
В начале наводнения хлопотал, как все, бегал, суетился, приказывал. Когда никто не решался ехать на катере, хотел сам; но Бенкендорф не допустил до этого, тут же, на глазах его, снял мундир, – по шею в воде добрался до катера и уехал. За ним – другие, и никто не возвращался. Все сообщения были прерваны. Дворец – как утес или корабль среди пустынного моря. И государь понял, что ничего нельзя сделать.
Не заметил, как вошла государыня. Она не смела подойти к нему и смотрела на него издали. В обморочно-темном свете дня лицо его казалось мертвенно-бледным. Теперь, больше чем когда-либо, в нем было то, что заметила Софья, – кроткое, тихое, тяжкое, подъяремное: «теленочек беленький», агнец безгласный, жертва, которую ведут на заклание; и еще что-то другое, – то самое, что промелькнуло в нем вчера, когда государыня говорила с ним о Тайном Обществе: лицо человека, который сходит с ума, знает это и боится, чтобы другие не узнали.
Глупым казался ей давешний страх: здесь, в безопасной комнате, страшнее за него, чем в волнах бушующих. Теперь уже не сомневалась, что он вчера не сказал ей всего, утаил самое главное.
Обер-полицеймейстер Гладков доносил государю о том, что происходит в городе.
На Петербургской Стороне, на Выборгской и в Коломне, где почти все дома деревянные, – снесены целые улицы. В Галерной гавани вода поднялась до 16 футов, и там почти все разрушено.
Государь слушал, но как будто не слышал.
Через каждые пять минут подходили к нему, один за другим, флигель-адъютанты, донося о прибыли воды.
Одиннадцать футов два дюйма с половиною. Шесть дюймов. Восемь. Девять. Десять с половиною.
Теперь уже на 2 фута 4 дюйма – выше, чем в 1777 году. Такой воды никогда еще не было с основания города.
Был третий час пополудни.
– Если ветер продолжится еще два часа, то город погиб, – сказал кто-то.
Государь услышал, поднял голову, перекрестился, и все – за ним. Наступила тишина, как в комнате умирающего. В стоявшей поодаль толпе дворцовых служителей кто-то всхлипнул.
– Покарал нас Господь за наши грехи!
– Не за ваши, а за мои, – сказал государь тихо, как будто про себя, и опустил еще ниже голову.
– Lise, вы здесь, а я и не знал, – увидел, наконец, государыню и подошел к ней. – Что с вами?
– Ничего, устала немного, бегала, искала вас…
– Ну, зачем? Какая неосторожность! Везде сквозняки, а вы и так простужены.
Бережно поправил на ней плащ, где-то на бегу накинутый. И от мысли, что он может о ней беспокоиться в такую минуту, она покраснела, как влюбленная девочка.
– Вот какое несчастье, Lise, – проговорил он с той жалобной, как будто виноватой, улыбкой, которая бывала у него часто во время последней болезни. – Помните, в Писании: страшно впасть в руки Бога живаго…
Хотел сказать еще что-то, но почувствовал, что все равно не скажет самого главного, – только повторил шепотом:
– Страшно впасть в руки Бога живаго.
Кто-то указал на Неву. Все бросились к окнам. Там несся плот, а за ним – огромный сельдяной буян, сорванный бурею, – вот-вот настигнет и разобьет. Люди на плоту, одни стояли на коленях, – должно быть, молились; другие, протягивая руки к берегу, звали на помощь.
Государь велел открыть дверь на балкон и вышел. Может быть, погибавшие увидели его. Ему показалось, что сквозь вой урагана он слышит их вопль. Но буян столкнулся с плотом, и люди исчезли в волнах. Государь закрыл лицо руками.
Вернулся в комнату, опять сел, как давеча, согнувшись, сгорбившись, опустив голову. Слезы текли по лицу его, но он их не чувствовал.
В начале наводнения флигель-адъютант, полковник Герман, отправлен был из дворца в Коломну, в казармы гвардейского экипажа для рассылки лодок. Он провел весь день в спасании утопающих. Проезжая по Торговой улице, усталый, продрогший и вымокший, вспомнил, что здесь живет его приятель, князь Одоевский, и заехал к нему напиться чаю. Отдохнув, предложил хозяину и гостю, князю Валерьяну Михайловичу Голицыну, поехать с ним на лодке.
Наступали ранние сумерки; фонарей нельзя было зажечь, и скоро затонувший город погрузился в ночную тьму; казалось, что это последняя ночь, от которой не будет рассвета.
По Офицерской, Крюкову каналу и Галерной выехали на Сенатскую площадь.
Здесь еще сильнее выла буря, а над белеющей во мраке пеною возвышался памятник: на бронзовом коне гигант с протянутой рукой. И нельзя было понять, что значит это мановенье: укрощает или подымает бурю?
В это же время с другой стороны подъехал катер генерала Бенкендорфа с пылающим факелом. Красные блески, черные тени упали на Медного Всадника, и как будто ожил он, задвигался. Гранитное подножье залило водою; черная вода, освещенная красным огнем, стала как кровь. И казалось, он скачет по кровавым волнам.
Голицын смотрел в лицо его, и вдруг почудились ему в шуме волн и в вое бури клики восстания народного.
Вспомнилось, как стоял он здесь, полгода назад, с Пестелем, и, думая о Тайном Обществе, спрашивал:
– С ним или против него?
И теперь, как тогда, ответа не было.
Но вещий ужас охватил его, как будто все это уже было когда-то, – было и будет.