Александр Первый - Страница 89


К оглавлению

89

А летом – купаться, ездить верхом. Когда ныряю и, открывая глаза под водой, вижу полусвет таинственный, или скачу верхом и ветер мне в уши свистит, – я забываю все горести жизни.

Однажды, в Ораниенбауме, с великою княгинею Анною, бывшей супругой Константина, мы голыми ногами в воде по взморью бегали, смеялись и шалили так, что статс-дама императрице-матери пожаловалась. Это четверть века назад, но есть во мне и теперь та же веселая девочка.

Право, я еще многое в жизни люблю: люблю в Петергофе сидеть на камне у моря вечером и следить, ни о чем не думая, за парусами и чайками; люблю гулять ранним утром на Каменном острове, когда ставни закрыты, все еще спят, – по той пустынной дорожке, где мы так часто гуляли с Алешею; люблю соловьиное пение в белые ночи, такое странное; люблю запах весенних берез под маленьким дождиком, теплым и тихим, как слезы счастья.

Все эти радости Софи называет «цветами у подножья креста». Зачем так пышно?

Давеча нашла я у себя в шкатулке вязальные спицы и долго не могла припомнить, откуда они; наконец вспомнила, что в 12-м году мы вязали шерстяные чулки для солдат.

Петля за петлей, день за днем, буду вязать мою жизнь, как старая добрая немка шерстяной чулок.


Еще одна смерть – Софьи Нарышкиной. Бедная девочка! Она была мне как родная дочь.

Государь очень несчастен и опять со мной. Надолго ли?

Поздно ночью вернулся с дачи Нарышкиных, где простился с умершею. Не зашел ко мне, только прислал записку: «Она умерла. Я наказан за все мои грехи».

А я так боюсь сделать ему неприятное, что не посмела утром послать спросить, как он себя чувствует. Говорят, на больной ноге его опять открылась ранка.

Завтра уезжает в военные поселения с Аракчеевым. Все равно, вернется ко мне; теперь ему деваться некуда.

Нет, есть куда: к госпоже Нарышкиной. Смерть Софьи сблизила их. Мы теперь обе нужны ему: я – сиделка, любовница, она – супруга, мать. Этого еще никогда не бывало, чтобы она была с ним в горе: всегда было так, что или она – в счастье, или я – в горе, но вот мы вместе.

Слежу за ним, узнаю стороной, когда он бывает у нее. Мне, впрочем, не надо узнавать от других – сама знаю: у меня на это нюх собачий. Кажется, слышу от него запах ее, запах мускуса, напоминающий полутемную комнату с опущенными шторами.

Неужели все еще ревную к этой твари? Именно: тварь; это – не бранное, а точное слово. Разве можно в лотерею разыгрывать женщину, как он разыграл ее с Платоном Зубовым? Разве можно любить с презреньем? Он-то, впрочем, думает, что иначе нельзя.

– Чтобы любить, надо немного презирать женщину, – сказал мне однажды, давно-давно, когда еще мы с ним о любви говорили.

Это комплимент: он слишком уважает меня, чтобы любить. Всегда, будто бы, казалось ему, что мы – брат и сестра, близнецы духовные, и между нами плотская любовь – кровосмешение…

Но кто кого из них больше презирает, – я не знаю.

Раз, на придворном балу (лет двадцать назад, а как сейчас помню), я спросила Нарышкину:

– Как ваше здоровье?

– Не совсем хорошо, – ответила она, глядя мне прямо в глаза, – я, кажется, беременна.

Знала, что я знаю, от кого.

А ведь презренье ко мне – и к нему презренье.


– Я давно уже отказался от любви, даже платонической. Пора в отставку, – говорил государь намедни одной даме, за которой когда-то ухаживал.

Любит мне рассказывать о своих сердечных делах и всегда уверен в моем участии.

Если бы он кого-нибудь любил по-настоящему, мне было бы легче. Но ни одной любви, а сколько любвей! Купчихи, актрисы, жены адъютантов, жены станционных смотрителей, белобрысые немки-менонитки, и королева Луиза Прусская, и королева Гортензия. Со многими доходило только до поцелуев.

– Мужчины, – говорит, – не умеют останавливаться вовремя. Любовь – не геометрия: тут иногда часть больше целого.

Может быть, не любит женщин, потому что сам слишком женщина. «Кокетка», как называла его королева Гортензия. Неисправимый щеголь, в глазах женщин, как в зеркалах, только самим собой любуется.

В Вене, во время конгресса, явившись на бал в черном фраке, чулках и башмаках, старался, чтобы дамы забыли в нем государя.

– Хотя я северный варвар, но умею быть любезным с дамами.

Любовь заменяет любезностью, как старинные кавалеры Людовика XIV.

Вот голубоглазая немочка Эмилия играет на клавесине, а он рядом стоит, правую ногу отставил вперед с жеманною грацией, держит шляпу так, чтобы пуговица от галуна кокарды приходилась между двумя пальцами, смотрит в лорнет и перевертывает ноты.

– Ни за что не поверю, что вы меня боитесь, – шепчет ей на ухо.

– Боюсь не угодить вашему величеству…

– О, ради Бога, забудьте мое величество! Позвольте мне быть просто человеком, – я так счастлив тогда.

А вот другая немочка (ему на них везет), Амальхен, перед разлукой поет ему: «Es war ein König in Thule», и роняет слезинку на вязаный голубой кошелек, прощальный подарок.

Однажды все лето ездил верхом на ночные свидания в Парголово, для сокращения пути, прямо по засеянным полям. Крестьяне окопали их канавами. Но он и через них перескакивал. Тогда, не зная, кто этот всадник, они подали жалобу за потраву полей. Он велел заплатить и очень был доволен. Любит смешивать Боккаччо с Вертером, игривое с чувствительным.

В 12-м году, в Вильне, где в госпиталях под кучами сваленных мертвых тел иногда шевелились и стонали живые раненые, – хорошенькая пани Доротея щипала корпию, а он, целуя ей ручки, сказал:

– Чтобы воспользоваться этой корпией, хочется быть раненым.

– Это не может иметь никаких последствий (ça ne tire pas à conséquence), – утешал его Наполеон в Эрфурте, когда он каялся ему в своих любовных шалостях. – Но все же, мой милый, вам следует подумать о наследнике…

89