– А то как же-с? Мы полагаем, что не надобно от них скрывать ничего.
– Наш способ иной, – возразил Бестужев: – солдаты должны быть орудиями и произвести переворот, но не должны знать ничего. Можно ли с ними говорить о политике? Вы сами знаете, что за люди русские солдаты…
– Знаем, что люди как люди, все от ребра Адамова, – перестал вдруг усмехаться Горбачевский. – Мы ведь и сами не белая косточка, в большие господа не лезем. У нас демокрация не на словах, а на деле. Равенство, так равенство. С народом все можно, без народа ничего нельзя – вот наше правило, – заключил он с вызовом.
Сын бедного священника, внук казака-запорожца, он имел право, казалось ему, говорить так.
Когда кончил, наступило молчание, и вдруг почувствовали все черту, разделяющую два Тайных Общества: в одном – люди знатные, чиновные, богатые, большею частью гвардейцы, генералы и командиры полков; в другом – бедняки, без роду, без племени, армейские поручики и прапорщики; там – белая, здесь – черная кость.
Петр Иванович Борисов все время молчал, сидя в уголку, потупившись и покуривая трубочку. Весь был серенький, как бы полинялый, стершийся, выцветший, такой незаметный, что надо было вглядеться, чтобы увидеть худенькое личико, все в мелких морщинках не по возрасту, большие голубые, немного навыкате, глаза, не то что грустные, а тихие; белокурые жидкие волосы, узкие плечи, впалую грудь. Он часто покашливал сухим чахоточным кашлем и закрывал при этом рот ладонью застенчиво.
Когда наступило молчание, вдруг поднял глаза, улыбнулся, хотел что-то сказать, но покраснел, поперхнулся, закашлялся и ничего не сказал.
– Вы, господа, кажется, друг друга не понимаете, – вступился Муравьев.
Голицыну, как это часто бывает, когда слишком много ждут от человека, лицо Муравьева показалось менее значительным, чем он ожидал. Лет тридцати, но по виду моложе. Черты женственно-тонкие и неправильные: глаза слишком широко расставлены; длинный, заостренный, как будто книзу оттянутый, нос, до смешного маленький, как будто детский, рот; слишком полные, пухлые, тоже словно детские, щеки; густые, пушистые, темно-русые волосы, по военной моде зачесанные с затылка на виски, как после бани взъерошенные. Все лицо здоровое, гладкое, белое, круглое, как яичко – ни одной морщинки, ни одной черты страданья. Только вглядываясь пристальней, заметил Голицын что-то болезненное в противоречии между улыбкою губ и скорбным взором никогда не улыбающихся глаз; а также в верхней губе, немного выдающейся над нижнею, – что-то жалкое, как у маленьких детей, готовых расплакаться.
Странное подобие пришло ему в голову: если бы можно было увидеть на снегу, в лютый мороз, ветку с весенними листьями, то в ней было бы то беззащитное и обреченное, что в этом лице.
Впоследствии, думая о нем, он вспоминал стихи Муравьева:
Je passerai sur cette terre,
Toujours rêveur et solitaire,
Sans que personne m’aie connu,
Ce n’est qu’au bout de ma carrière
Que par un grand coup de lumière
On verra ce qu’on a perdu.
«Я пройду по земле, всегда одинокий, задумчивый, и никто меня не узнает; только в конце моей жизни блеснет над нею свет великий, и тогда люди увидят, что они потеряли».
– Вы, господа, кажется, не понимаете друг друга, – заговорил было Муравьев по-французски, но тотчас же спохватился и продолжал по-русски: Горбачевский объявил в начале беседы, что плохо говорит по-французски и просит изъясняться на русском языке. – Что без народа нельзя, мы тоже знаем. Но вы полагаете, что надо начинать с политики: мы же думаем, что рассуждений политических солдаты сейчас не поймут. А есть иной способ действия.
– Какой же?
– Вера.
– Вера в Бога?
– Да, в Бога.
Горбачевский покачал головою сомнительно.
– Не знаю, как вы, господа, но мы, Славяне, думаем, что вера противна свободе…
– Вот, вот, – подхватил Муравьев радостно, – как вы это хорошо сказали: вера противна свободе. Вот именно так и надо спрашивать прямо и точно: противна ли вера свободе?
– Я не спрашиваю, а говорю утвердительно. И кажется, все…
– Все, все, – опять подхватил Муравьев, – так все говорят, все так думают. Это и есть ложь, коей все в христианстве ниспровергнуто. Но ложь все-таки ложь, а не истина…
– Помилуйте, как же не истина, когда в Священном писании прямо сказано, что избрание царей от Бога?
– Ошибаетесь, в Писании совсем другое сказано.
– Что же?
– А вот что, Миша, принеси-ка…
Но прежде чем он договорил, Бестужев побежал в комнату и вернулся со шкатулкою. Муравьев отпер ее, порылся в бумагах, вынул листок, мелко исписанный, и подал Горбачевскому.
– Вот, читайте.
– Я по-латыни не знаю. Да и дело не в том…
– Нет, нет, я переведу, слушайте. Первая Книга Царств, глава восьмая: «собрались мужи Израильские, и пришли к Самуилу, и сказали ему: ныне поставь нам царя, да судит нас. И было слово сие лукаво пред очами Самуила, и помолился Самуил Господу, и сказал Господь Самуилу: послушай ныне голоса людей, что говорят тебе, ибо не тебя уничижили они, а Меня уничижили, дабы не царствовать Мне над ними; но возвести им правду цареву. – И сказал Самуилу: вот слова Господни к людям, просящим у Него царя. – И сказал им: сие будет правда царева: сыновей ваших возьмет, дочерей ваших возьмет и земли ваши обложит данями, и будете рабами ему, и возопиете в тот день от лица царя вашего, коего избрали себе, не услышит вас Господь, потому что вы сами избрали себе царя».
– Ну что же ясно, – кажется, ясно, яснее нельзя.
… … … … … … И неужели этого народ не поймет?
– Да то в Ветхом Завете, а в Новом другое, – возразил Горбачевский, – там прямо сказано: царям повинуйтесь как Богу. Я сейчас не припомню, только много такого…